Сразу после развода я переехал в другой город, в другую квартиру, подальше от жены (теперь уже бывшей) и подальше от своей прошлой жизни. Это был скромный пятиэтажный дом, и моя съемная «двушка» располагалась на втором этаже. Места в ней было мало, но я один с моими немногочисленными пожитками вполне смог в ней ужиться, создав даже некое подобие уюта. С соседями я знакомиться не торопился, потому что мне в то время было не до новых знакомств. Во всех людях после того, как моя жена начала транжирить с меня последние копейки и плакаться в жилетку отца, что я ее совсем не обеспечиваю, я стал видеть одних потенциальных вымогателей. Мне казалось, что продавец в магазине только и думает о том, чтобы развести меня на червонец-другой, бригадир – только как бы всучить мне работу потяжелее, а заплатить поменьше, пассажиры в автобусе – лишь бы дождаться, когда я потеряю бдительность и порезать мне сумку. Думаю, это было последствие стресса, перенесенного после развода. Все-таки кто бы там что ни говорил, а потеря близкого тебе человека, пускай даже, того человека, который тебе настолько опротивел, что жить с ним вместе стало просто невозможно, это все равно большая утрата. Жаль хотя бы частицы себя, которую ты вложил в него, времени, которое подарил только ему, а теперь так легко распрощался с ним, делая вид, что ничего и не было. И когда родной человек становится тебе вдруг чужим, что же тогда говорить о совсем незнакомых тебе людях? Поэтому все вокруг казались мне стаей волков, готовых пожрать меня в любую секунду. Даже те, кто пытались как-то проявить ко мне доброту, снисходительность, были для меня теми же волками, только в овечьей шкуре. Не нужно быть каким-то запредельно умным, чтобы увидеть в человеке одни негативные стороны. Я никому не доверял, ни от кого ничего не ждал и полагался только на себя. Но нельзя сказать, что я никого не уважал, были и такие люди, которых я по-настоящему уважал и ценил там, но доверять я им все равно не мог. Просто не мог. Потому что, однажды доверившись полностью одному человеку, который затем вас бросает, вы перестаете доверять не только ему, но заодно и всем остальным. Одним из таких людей, к которым я в своей новой жизни стал питать какие-то особые чувства, кроме злобы и недоверия, был дворник в нашем здешнем детском саду. Я так и не успел за все время жизни в Волгограде познакомиться с ним лично (хотя, честно сказать, я не особенно и пытался), но всегда, когда проходил мимо, я старался поприветствовать его, на что он отвечал мне самым добродушным кивком, на который только был способен. Да, он совсем не разговаривал. Никогда и ни с кем. Поэтому все считали, что он немой. Но это было не совсем так… но, пожалуй, расскажу вам все по порядку. Детский садик, в котором он убирался, примыкал чуть ли не вплотную к моему дому и отлично виднелся прямо из окна кухни, на которой я проводил тогда немало своего времени. Кухня, к слову сказать, была для меня местом отдыха и размышлений, местом, где я расслаблялся телом и много работал мозгами. Там я принял немало важных для себя решений, сидя перед тарелкой с печеньем или жареными орешками, запивая все это кипяченым молоком, реже - сладким чаем. Да, тогда я много ел. Думаю, это было еще одним проявлением испытанного мной после развода стресса. Мне просто необходимо было получать хоть какое-то удовольствие от жизни, и я решил не отказывать себе в еде. Это был мой личный секрет, и я не говорил о нем никому. Я брал тарелку с чем-нибудь, что я очень любил, ставил ее на подоконник и медленно жевал, смотря на футбольное поле, которое находилось чуть дальше и левее детского садика. Там под вечер собиралась ребятня, которая гоняла мяч и вообще придумывала себе всякие спортивные игры. Я любил за ними наблюдать. Может, просто подсознательно я вспоминал свое детство и поэтому мне это нравилось. Я не знаю. А утром я готовил себе завтрак и с радостью уплетал его, смотря на то, как плавно входит в мою жизнь новый день. Там я впервые стал замечать этого необыкновенного дворника, который впоследствии оказался намного более необыкновенным, чем я даже мог себе представить. Сад, в котором он работал, назывался «Ромашка» - самое примитивное название, которое только можно придумать для дошкольного учреждения; наверное, так называется каждый пятый детский сад в любом городе нашей великой страны. Заметил я его и заметил почти сразу, потому что у него была одна очень отличительная черта: он всегда приходил на работу в белой-белой свежевыглаженной рубашке, которая каждый день выглядела такой же белой, как и в любой другой. Сперва я наивно полагал, что этот «дворник» - один из воспитателей или, быть может, даже директор садика, который стал заниматься таким неблагородным делом только за неимением подходящих работников. Но так как я вставал почти каждое утро, около семи часов, чтобы позавтракать и отправиться на работу, я волей-неволей стал подмечать некоторые особенности и привычки этого странного человека. Я заметил, что приходит он всегда ровно в шесть утра – как раз когда у соседей за стеной начинало играть радио, и я вынужден был накрываться одеялом с головой, чтобы спокойно поспать еще один абсолютно заслуженный мной час отдыха. Когда заснуть не получалось, я шел на кухню, наливал себе стакан воды, делал глоток-другой и ложился лицом на стол, оставаясь в состоянии полудремы. Я смотрел в окно невидящим взглядом, пока там не начинало мелькать белоснежное пятно, которое, хотел я этого или нет, заставляло мои глаза следить за ним, как заставляет следить за собой пламя костра летней темной ночью. Я был немало удивлен, когда увидел, что он - уже старенький дедушка лет шестидесяти пяти – семидесяти. Нечасто мне приходилось сталкиваться с пожилыми людьми, носящими какие-либо белые вещи, тем более, рубашки. У него была несколько, может, грубоватая внешность, острые черты лица, покатый лоб, полулысая – полуседая голова и ровно подстриженная бородка пепельного цвета. Он всегда, каждый день, неизменно приходил в одной и той же гладко выглаженной и безупречно-белой рубашке – я даже не знаю, стирал он ее каждый день, или у него дома был их целый склад, но я говорю вам это совершенно откровенно и честно перед моим прошлым: не было ни дня, чтобы я видел его в какой-либо другой рубашке или куртке – какая бы ни была погода, и какое бы ни стояло на дворе время года. Что он носил в качестве штанов, я не берусь сказать: то ли это были джинсы, то ли брюки, может даже, он их менял – я не помню, просто не помню. Как только я пытаюсь представить себе его внешний вид, у меня перед глазами сразу возникает белая рубашка, и она затмевает все остальное, так что я уже не могу думать ни о чем другом. Что я еще успел за то время заметить (не отдавая себе отчета в том, что уже потихоньку начинаю следить за ним) – это то, что он – в самом деле был обычным дворником, а никаким не воспитателем и не директором, как я себе сначала возомнил. С момента, как он приходил на работу и до момента, когда заканчивал свои дела и уходил обратно, он ни разу не смел зайти в само здание сада, где находились дети. Его каморка, располагавшаяся за крайней верандой, у самого забора, была единственным местом, куда он заходил. Он каждое утро брал там нужный ему инструмент: метлу, лопату или грабли – и с улыбкой принимался за работу. Хорошо помню тот день, когда впервые поздоровался с ним. Это был выходной, и, как известно, у дворников не бывает выходных, а я наслаждался заслуженным мной за пять дней адского труда отдыхом. К тому времени у меня уже появилась собака – Датский Дог по имени Яша, и около половины седьмого я повел его выгуливать. На дворе стояло раннее лето, и настроение у меня было соответствующее. Солнце уже выглядывало из-за зеленых тополей и заливало округу оранжевым светом. Было замечательное утро. Я пошел с моим Яшей к футбольному полю – там обычно собиралась пара-тройка собаководов, и собаки могли поиграться вместе, а хозяева – постоять в компании, теребя в руках свои пустые поводки и разговаривая на одни собачьи темы. Путь наш шел мимо садика, и я прогуливался, ни о чем особо не думая, смотря на то, как Яша обнюхивает все подряд деревья и столбы, и иногда с силой оттаскивая его от особо заинтересовавших его мест. Я совсем не удивился, когда увидел за оградой дворника в белоснежной рубашке, потому что он к тому времени стал уже чем-то совершенно нормальным в моей жизни. Каждое утро, день за днем я видел его в своем окне на кухне, и для меня стало настолько привычным мысленно поприветствовать его, что я даже и не обратил внимания, как поздоровался с ним. Меня смутила лишь его реакция. И только тогда я подумал, что сделал что-то не то, что делаю обычно. Дедушка поднял на меня глаза, с секунду удивленно смотрел, а потом вдруг как будто опомнился, кивнул и расплылся в такой добродушной улыбке, словно признал во мне лучшего друга детства. Я думал, он вот-вот заговорит, но ничего подобного не произошло – он, как ни в чем не бывало, опустил глаза вниз, на пыльную дорогу и, все еще улыбаясь, продолжил дальше работать своей метелкой. С тех пор я стал здороваться с ним при каждой встрече. Потом я принял еще более необычное решение: каждое утро я специально стал делать крюк на моем пути к автобусной остановке, проходя мимо садика, лишь только для того, чтобы поприветствовать этого странного дворника и получить в ответ дружелюбную улыбку, которая заряжала меня позитивными эмоциями на весь последующий день. Я так привязался к этому человеку, что не заметил, как выучил все его повадки. Он никогда не опаздывал на работу, никогда не позволял себе передохнуть, даже если убираться приходилось дольше обычного, всегда смотрел себе под ноги, как будто был в чем-то виноват, и поднимал взгляд, только если к нему кто-то обращался. Движения у него были всегда удивительно плавные, мягкие, даже… нежные… и немного медлительные. Возникало чувство, что он очень трепетно относится к своей работе и любит ее, любит все, что с ней связано. Если он собирал листья, то собирал их так, словно это были золотые монеты, и складывал он их в мешок, полный сокровищ. Когда кто-то из ребятишек здоровался с ним, он кивал и улыбался каждому так же искренне, как и мне. Некоторые мальчишки даже здоровались с ним за руку, и он почитал это за великую честь; он снимал грязную перчатку, вытирал руку об свою белоснежно-белую рубашку и долго тряс ручонку каждому, не упуская ни одного, даже самого маленького человечка. Бывало, кто-нибудь из детей начинал проказничать и швырять в разные стороны его тщательно собранные кучки листьев или кидать грязь с газона прямо на дорогу. Дедушка делал вид, что не замечает этого и продолжал спокойно убираться, пока ребятня не разбегалась, или воспитатели не повышали на них голос. Тогда он подходил к месту произошедшего погрома, медленно, чтобы никто особенно не обращал на него внимания, и начинал смиренно приводить все в порядок. Все работники детского сада очень ценили своего необыкновенного уборщика и испытывали к нему глубокое почтение, но старались по возможности не трогать его и не лезть к нему в личную жизнь, словно боясь спугнуть его, как редкую певчую птицу. Но не только я и не только детский сад знал об этом человеке – о нем прослышал весь двор, и все начали высказывать свое мнение и обсуждать, кто он такой, откуда взялся, почему ни с кем не разговаривает и почему всегда приходит собирать мусор и выметать грязь в белой рубашке. Слухи распространялись мгновенно, но дальше слухов так ничего никогда и не уходило. Кто-то говорил, что зовут его Густав, и он переехал в Россию еще из оккупированной Бельгии, кто-то заявлял, что он – совсем не иностранец, а самый настоящий русский генерал, контуженный в сороковых где-то под Сталинградом. В общем, много ходило тогда слухов, но ни одни так и не были полностью доказаны, все передавалось из уст в уста, потому что сведений об этом человеке было просто не найти. В садике заявляли, что никаких документов лично у них об этом работнике нет, потому что он был переправлен им из районного РЭУ, а там было невозможно найти нужного работника, не зная хотя бы его имени и фамилии. Кто-то хотел проследить за ним после работы и выяснить хотя бы, где он живет, но каждый раз после очередной уборки он спускался на станцию Метротрама и там терялся. С ним пытались заговорить, даже пробовали обращаться к нему на разных языках, но он неизменно отвечал им только на одном языке – языке улыбки, и продолжал спокойно, в своей грациозно-мягкой манере подметать запылившуюся дорогу. Каждый двор поблизости хотел заполучить себе такого уборщика, потому что детский сад он содержал в безупречной чистоте. Но кроме своего садика, дворник в белой рубашке, видимо, не признавал больше ни одного другого здания и ни одного, может даже, самого уютного и маленького дворика. Местные перипетии насчет него не только не улегались, они со временем становились только более актуальными, и все дворовые разговоры считались тогда незаконченными, если в них хоть два слова не звучало о чудо-уборщике. С утра к садику уже стекались люди, чтобы поздороваться с ним, а однажды к нам во двор даже приехал журналист из Ростова, который на-Дону. Он с нескольких ракурсов сфотографировал нашу местную звезду, провел интервью с целой ватагой бабушек во дворе и уехал, обещая прислать уже готовую, напечатанную в ростовской газете статью, которую он собирался назвать: «Самый чистоплотный работник не самой чистоплотной профессии», или что-то вроде того. Но так ничего и не прислал. Хотя кто-то заявлял, что его родственники из Ростова видели эту газету и даже читали эту статью. В общем, вся дворовая жизнь у нас тогда вертелась и крутилась вокруг этого загадочного дедушки-дворника, который каждый день ровно в шесть утра приходил на свою работу в своей белой рубашке и занимался своим привычным делом, совершенно не обращая внимание на то, что творилось вокруг него, за оградой детского садика «Ромашка», но зато замечая каждый листочек и каждую веточку, которая лежала не на своем месте на его территории. Но так как время шло, а страсти вокруг одного события не могут кипеть вечно (потому что люди ко всему привыкают, а особенно к тому, что не меняется в течение долгого времени и уже не развлекает их), и необычный дворник стал просто местной достопримечательностью, которая радует туристов, но к которой совершенно спокойны здешние жители. Нет, о нем не забыли, с ним здоровались, его видели, о нем рассказывали, но уже как о чем-то привычном, повседневном, как смешной анекдот, который вы пересказываете уже в сотый раз. Так прошло около пяти лет. Я уже наладил свой бизнес, купил автомобиль, выкупил эту квартирку и больше года встречался с новой женщиной. Так как на автобусную остановку я уже не ходил, мне теперь все реже выпадала возможность поздороваться с моим старым другом и увидеть на его лице все ту же добродушную, веселую улыбку, которой он одарил меня в первый день нашего, если только можно так выразиться, знакомства. День мой начинался теперь не в семь утра, а так, как диктовал бизнес, и я мог проснуться в три ночи, чтобы сесть за руль с чашкой кофе, а потом спать до двенадцати, высыпаясь после таких ночных рейдов. Поэтому наши встречи, даже мнимые утренние встречи перед моим кухонным окном стали большой редкостью. Я всегда очень радовался, когда встречал его и имел возможность с ним поздороваться, вновь и вновь получая в ответ небольшой поклон и волшебную улыбку, которая уже покрылась глубокими морщинами, но продолжала нести все ту же мощную положительную энергию, которая когда-то заряжала меня прекрасным настроением на весь день. Но потом дела уносили меня прочь от этих мыслей, от этой улыбки, от теплоты этого удивительного человека, и я погружался в мир бизнеса – беспощадный, расчетливый и холодный. Так однажды я отправился в командировку в другой город. Пробыл я там неделю, потому что у фирмы были какие-то проблемы с финансовой отчетностью, а когда я приехал, мне сказали, что дворник, который работал в местном детском саду, накануне скончался. Я спросил, когда это случилось, кто это видел, и была ли это смерть от старости. Мне что-то ответили, я поставил машину на сигнализацию, поднялся к себе в квартиру и… зарыдал. Я скажу вам честно: я не рыдал и даже не пролил ни одной слезы, когда умер мой отец, и я стоял перед открытым гробом, смотря на его потухшее лицо, которому еще пару дней назад я рассказывал о своих достижениях в моей первой работе. И не потому, что я умею сдерживать свои эмоции – просто такой вот я непробиваемый человек; даже когда мне было четырнадцать, и прямо в родильном отделении врачи вышли и сообщили нам с бабушкой, что моя сестренка родилась мертвой, я не плакал. Я потом долго укорял себя за это и винил, но выдавить слезу из себя я просто не мог. А в тот момент, после смерти едва знакомого мне человека, с которым я за всю жизнь не обмолвился ни единым словом и которого даже не знал, как зовут, я так плакал, что потом дивился на самого себя, пытаясь взглянуть на всю эту ситуацию со стороны. Но в тот момент я не думал ни о каких взглядах со стороны. Передо мной стоял только этот человек. Живой. Его белая рубашка, его дружелюбная улыбка, его неизменные привычки и манеры. Я вдруг понял, что теперь этого никогда не будет. И те дни, тысячи дней, что я мог поздороваться с ним и получить в ответ его людскую, неподдельную, искреннюю улыбку, прошли. Испарились, исчезли, ушли вместе с ним. И все остальные люди, которым он дарил свою любовь и теплоту, как теперь они будут жить? А дети, которым он посвятил все свои последние годы жизни, которые не представляют, что такое грязная площадка и пыльный тротуар? Но это еще далеко не все. Что они почувствуют, когда придут сегодня-завтра в детский сад и будут по привычке здороваться с дворником и спрашивать его, почему он сегодня пришел не в белой рубашке, а он закричит на них, чтобы убирались прочь и не мешали ему работать? Что это посеет в их детские сердца? Недоверие к людям, и все пойдет по накатанной тропинке, как и у всех остальных, не видавших в жизни добра? Это было больше, чем я мог стерпеть. И я плакал, хоть и понимал, что мои слезы не воскресят того человека, который дарил всем подряд любовь, нежность, заботу, свое время, внимание… свою жизнь просто потому, что эти люди оказались в этот момент с ним рядом, а у него было, что им дать. Эта смерть коснулась не только меня. Она объединила весь наш двор, мы решили отдать этому человеку должное, хотя бы сейчас, когда мы могли для него еще что-то сделать в этом мире, а он для нас – уже нет. Общими силами мы собрали средства, чтобы установить на территории садика небольшой памятник в его честь – чугунного дворника с метлой в руках и в рубашке, которую решили покрыть белой краской и время от времени ее подкрашивать, как он – каждый день приходил на работу в безупречно-белой выстиранной сорочке. Хоронить на местном кладбище мы его отказались, надеясь передать его родственникам, которых мы собирались, во что бы то ни стало, разыскать. Я к тому времени имел уже достаточно большое влияние в высоких кругах, поэтому назначил сам себя главным в этом вопросе и решил докопаться до истины, как бы глубоко она ни была зарыта. С компанией самых болтливых бабушек со всего нашего двора я заявился в РЭУ, на которое ссылался садик, и сказал им, чтобы проверяли все имена, фамилии, даты рождения, места жительства, которые бабули только будут вспоминать. Мы перерыли весь архив штата дворников, которые числились в базе за последние пять – шесть лет. На это ушло около трех часов. В итоге мы нашли восемь человек, которые, как нам казалось, более-менее подходили по описанию, но обзвонив их самих или их родственников, мы убедились, что ни один из этого списка – не тот дворник, что нам нужен. В тот день мы разошлись по домам, совершенно не зная, как дальше продолжать наши поиски. Я не спал всю ночь, обдумывая, что бы я еще мог предпринять для этого, прежде чем в бессилии сложить руки и не воздать даже последнюю дань почтения этому великому человеку. Ничего лучшего я не придумал, как на следующий день пойти обратно в РЭУ и перерыть там все документы: заполненные, недозаполненные, списанные, переписанные, хранящиеся, может, как макулатура или даже как розжиг для печки – я решил проверить все, что у них только было – благо, мне позволял сделать это статус. Я снова взял с собой несколько бабушек, и мы отправились на моей машине туда же, куда и вчера. Мы приехали, расположились с минимумом удобств, разложили перед собой пачки документов из архива и начали перебирать каждый листик из, наверное, десятков тысяч, которые оказались перед нами. Не берусь предположить, сколько времени мы там в общем провели, но у нас был обед, ужин, и поздно вечером мы отправились обратно домой, чтобы поспать ночь и на следующий день вернуться обратно, чтобы продолжить поиски. В тот день мы обзвонили почти сорок человек, но все безрезультатно. Завтра мы были там уже в девять утра, и бабушки с таким рвением снова принялись за эту неблагодарную работу, что я сам собрался с силами и загорелся желанием покончить с этим делом сегодня, раз и навсегда. Я был уверен, что ничего не найду, и уже больше из спортивного интереса, на скорость просматривал все доверенные мне документы. Я думал: успеем ли мы за сегодня перебрать все оставшиеся бумаги, или придется приходить еще и завтра. И когда мне уже начало казаться, что за сегодня мы не успеем этого сделать, я вдруг затормозил свой взгляд на одном документе, который уже бросил в общую кипу как ненужный. Почерк на трех верхних строчках отличался от того, что был на всех остальных. Я взял листок и прочел то, что было выведено сверху корявыми печатными буквами. «Густав Мюллер 13 фев. 1922 г.» Я задумался. Многие на первых порах говорили, что он, тот дворник в вечно-белой рубашке – Густав, пока это имя не вытеснили Иваны, Кириллы, Арсентии и тому подобные славянские имена. Я показал бумагу бабушкам, и они сразу затарахтели, что это может быть он, что немедля нужно звонить, искать его адрес, телефон, друзей знакомых. Я забрал у них документ и внимательно изучил его. Из немногочисленных сведений я узнал, что Густав – коренной немец, переехал в Советский Союз, скорее всего, после войны. Проживал в Волгограде с тысяча девятьсот шестьдесят третьего года по адресу: улица Декабристов дом семь, квартира тридцать два. Домашнего телефона не имел. На работу дворника в детский сад «Ромашка» устроился в девяносто втором году, но тут же через шесть дней уволился по собственному желанию. С тех пор он не числился в штате сотрудников организации, и зарплату ему никто не платил. Я удивленно опустил листок и протер глаза. Бабушки смотрели на меня как на неизвестного вооруженного солдата в военное время, который, непонятно: то ли сейчас убьет их – то ли, наоборот, станет защищать верой и правдой. Но я не стал им ничего говорить, а просто усадил в машину, и мы поехали по адресу, который я только что узнал. Я тогда еще плоховато ориентировался в городе, поэтому они направляли меня, а я просто следовал указанному мне пути. Через десять минут мы уже были на месте. Улица Декабристов, дом семь. Это был пятиэтажный дом с двумя подъездами и пологой крышей. Мы вошли, спросили у вахтерши, где находится нужная нам квартира, и поднялись на названный этаж. Квартира оказалась коммуналкой с общим коридором, и мы попробовали постучать в дверь, но конечно же, нам никто не открыл. Тогда мы подняли на уши соседей, но запасного ключа ни у кого из них не было, поэтому мы объяснили им, в чем дело, и они дали разрешение ломать дверь. Честно сказать, эту дверь можно было снять без шума и безо всякого разрешения: настолько она была хиленькой, но так как разрешение у меня было, я со второго толчка ногой сорвал замок, и мы вошли внутрь. Все так и ахнули. На полу, застеленном коврами, перед нами лежали горы белых рубашек. Самые настоящие горы. Их было там, наверное, не меньше тысячи, скомканных, помятых и валяющихся без всякого порядка. Некоторые были испачканы в конец, так что отстирать их вряд ли представлялось возможным. В углу как раз стояла стиральная машина, еще старого образца, вокруг нее были раскиданы пачки из-под порошка. Рядом с ней была сложена напополам гладильная доска. В другом углу стоял холодильник, а из всей мебели в квартире был только огромный шифоньер и старое ободранное кресло. Никто не произносил ни слова, все в полном изумлении рассматривали эту странно оприходованную жилую площадь; даже соседи, стоявшие у порога, сохраняли молчание. Я попробовал открыть дверцы шифоньера, но они оказались запертыми. Тогда я взял лом, который заприметил еще в коридоре, и вышиб им замок на дверце прямо внутрь шкафа. Он брякнул о что-то железное, и шифоньер приоткрылся. Я положил лом и открыл дверцы полностью. Он оказался забит различным старьем. Снизу лежали кипы книг, названия у которых были немецкие, но, судя по обложкам, это было что-то из классической литературы. На перекладинах висела пыльная старая одежда. Жакеты, плащи, что-то вроде камзола, кардиган, шинель. Вся одежда была грубого покроя и твердого, прочного материала – сразу было заметно немецкое качество – неудобно, зато навсегда. На стопке книг в правом отделе стояла какая-то железная коробка. Я взял ее и переложил на пол. Она оказалась довольно тяжелой. На крышке были изображены чуть выцветшие, неведомые мне разноцветные флаги и марширующие солдаты. Я почувствовал у себя за спиной ожидающие взгляды. Поэтому решил не медлить и не осторожничать – резким движением вскинул крышку и стал разбирать содержимое коробки. Там снова оказались какие-то книги – я отложил их в сторону, потому что сейчас они не были для нас важны, под ними лежала целая груда документов, исписанная рукописным текстом; закорючки были похожи на немецкие, но я не был в этом уверен, поэтому тоже поспешно вынул их из ящика, надеясь, что найду глубже что-нибудь более стоящее и ценное, что сможет удовлетворить наше любопытство. И я нашел. Правда, не то, что ожидал. Я в изумлении взирал на десятки медалей и орденов, украшенных фашистской символикой, оказавшихся под документами: орел, свастика, германский крест. Я инстинктивно отпрянул от этих жутких символов, ассоциирующихся у меня с одной только смертью, жестокостью и насилием. Я дал другим глянуть на это, а сам пока отодвинулся от ящика, пытаясь собраться с мыслями и понять, что бы могло значить увиденное мной в свете сложившейся ситуации. Но я ничего не мог понять, никак это не мог объяснить. И я не стал пытаться понять что-либо вообще – я просто решил вытрясти из этого ящика все, что он еще в себе скрывал. Неожиданно для всех, да и для самого себя, я схватил коробку и перевернул ее вверх дном. Из нее посыпались все ордена, медали, бумаги, деньги, различные ценности и… фотографии. Все смотрели на меня как на сумасшедшего. Я медленно присел на корточки, положил рядом с собой пустую коробку и взял в обе руки одну из десятков черно-белых фотографий, которые теперь россыпью лежали у нас под ногами. Я не поверил своим глазам. Впервые в жизни мне пришлось второй раз смотреть на что-то, чтобы убедиться, что меня не обманывает зрение. Но в тот момент оно меня не обманывало. Наш дворник из детского сада «Ромашка» (Густав Мюллер, как мы недавно выяснили), сидел в парадном кителе немецкого генерала на фоне огромного нацистского герба, посреди таких же важных военных особ, как и он, с типичной арийской внешностью, звездами на погонах и множеством орденов времен второй мировой войны. Я взглотнул и на автомате взял другую фотографию, что лежала рядом со мной. На ней был запечатлен все тот же Густав, который сидел в нацистской военной форме за письменным столом, уставленном кипами бумаг; один наполовину заполненный лист лежал в этот момент перед ним, и он, держа в руке перо, улыбался на камеру. Эту улыбку невозможно было спутать ни с чем, хотя здесь он была не такой искренней и радостной, какой мы привыкли видеть ее изо дня в день в течение пяти лет, что работал в нашем местном садике необыкновенный дворник, одевавшийся исключительно в белоснежные рубашки. Это был Густав. Все остальные фотографии и документы, которые мы успели проверить, подтверждали первое. Густав был немецким военным во время Второй мировой войны, имел чин генерал-лейтенанта и разделял фашистские взгляды руководства своей страны, которой в то время правил Гитлер. Я ничего не соображал, когда выходил из квартиры, чтобы развезти бабушек по домам, потому что они так переутомились и разнервничались, что едва могли стоять на ногах. Я строго-настрого запретил им рассказывать о том, что они узнали, пока не будут выяснены все факты и реальные обстоятельства этого невероятного дела. Но бабушки есть бабушки, и вскоре весь двор прослышал о том, что же за человек на самом деле был тот необыкновенный дворник, о котором все знали ранее по одним только непроверенным слухам. Я знал, что рано или поздно, это все равно должно случиться, поэтому торопился узнать об этом человеке, Густаве Мюллере, все, что только можно было узнать, прежде чем он и его жизнь, которую он почему-то так тщательно от всех скрывал, станет достоянием общественности. В этот же день я отправился к моему знакомому, который был большим специалистом по компьютерам, и у которого прямо в доме имелся выход в интернет, что тогда было большой редкостью. Мы перерыли с ним огромное количество страниц, прежде чем наткнулись на сведения, которые смогли помочь нам узнать немного больше о, том человеке, которого мы искали. Но лучше бы мы этого не делали. Он действительно оказался немецким генерал-лейтенантом, служившим на нужды Вермахта с тридцать девятого по сорок четвертый годы и поднявшимся до этого чина с приходом Гитлера к власти над Германией. Он принимал непосредственное участие в военной кампании, организованной объединенными силами всех стран-союзниц ФРГ, и в его задачи входила сортировка и пересылка неработоспособных или потерявших работоспособность военнопленных из концентрационных лагерей в лагеря смерти Майданека, Освенцима и Хелмно. Мы с ужасом читали, как он самолично, одной своей подписью, отправил в газовые камеры и сжег в печах тысячи детей, женщин, стариков, инвалидов. Сотни тех, кого Германия называла «низшей расой» – евреи, цыгане и другие национальности – он отправил на смерть, хотя мог если не спасти, то хотя бы продлить им жизнь, посылая их в другие концлагеря, в тюрьмы, на каторжные работы – да куда угодно, лишь бы только не туда, где для них уже не было надежды. На протяжении почти всей Второй мировой войны он занимался самым гнусным проявлением фашистской идеи, которая только могла возникнуть в больной голове руководства Германии того времени. Из-под его, вероятно, легкого пера вылетали подписи, которые, неясно: осознавал он это или нет, но каждая из которых обрекала на смерть чьего-то ребенка, который тоже хотел жить, тоже хотел вырасти и стать взрослым, тоже хотел любить и быть любимым, как и все дети. И всего лишь одна извилина на бумаге, поставленная секундным движением руки, перечеркивала чью-то жизнь, которая является самым ценным сокровищем, гораздо ценнее всего золота и бриллиантов, которые только хранит в себе наша планета. Я был в таком ужасе, что весь оставшийся день я провел в храме. Я молился Богу, которого раньше вообще не признавал и, плача, задавал Ему всего один вопрос: «почему»? Я плакал так сильно, что даже служители подходили ко мне, чтобы спросить у меня, что случилось. Они не знали, что плачу я уже во второй раз за последнюю неделю и второй раз за последние двадцать лет. С тех пор мое представление о жизни несколько изменилось. Я стал много думать, размышлять. Не о повседневных, земных делах, а о чем-то более глубоком. О человеческой душе. Можно сказать, что у этого человека совсем не было души, но мне кажется, душа есть у всех. Вопрос в том, кому мы ее вручаем и кому даем ей распоряжаться. Густав Мюллер, молодой Густав Мюллер, который отдал свою душу не кому иному, как сатане, стал просто марионеткой в его руках, поэтому мы не вправе его осуждать и приписывать ему все эти зверства. Мы можем упрекнуть его только за то, что он когда-то был настолько безрассуден, что допустил дьяволу проникнуть в его сердце. И, я уверен, что он сам всю оставшуюся жизнь испытывал невероятные угрызения совести, когда смог наконец-то по-настоящему осознать, что же он натворил. Не знаю, как это произошло, но это произошло. И именно поэтому он стал тем, в ком мы привыкли видеть человека добрейшей души, всеми любимого дедушку-уборщика, приходившего каждый день подметать дорожки в детском саду в белоснежной рубашке и приносившим радость и улыбку всем, кто обращался к нему, кто замечал его и кто нуждался в нем. Я уверен, что у каждого человека есть шанс исправиться, пока он еще живет на этой земле и пока дышит одним со всеми нами общим воздухом. Густав нашел возможность искупить свои грехи перед всеми взрослыми и детьми, кровь которых лежала на его руках, в том, чтобы свои оставшиеся годы жизни посвятить таким же людям из уже следующего поколения, которые ничего не знали о его прошлых грехах, и которые просто принимали его доброту и любовь как что-то волшебное, как необъяснимое чудо. Они не знали, что это мольба о прощении к тем, кого давно уже нет в живых. Впрочем, им и не нужно было этого знать. Впоследствии, когда эта история получила широкую огласку, из стран бывшего советского союза стали приходить сообщения о похожих историях, когда неизвестный немой устраивался на работу в детский дом или садик, а потом без вести исчезал, и никто о нем никогда больше ничего не слышал. В квартире Густава, на улице Декабристов, дом семь, потом обнаружили записку, на которой был указан адрес в Германии, по которому якобы проживала его дочь – одинокая обеспеченная немка. Он просил после смерти передать его тело ей, чтобы она позаботилась о его кремации, а потом, как только выпадет первая возможность, отправилась с ней в Израиль и развеяла его прах над Иерусалимом. Мы разузнали телефон и позвонили той женщине в Германию, но она ответила нам, что не знает этого человека, и вообще ее отец жив – здоров, и зовут его не Густав, а Генрих. Поэтому мы больше не стали ей докучать, и сами выполнили его последнюю просьбу на те деньги, что собрали на установку памятника, который думали водрузить в садике, и, кремировав тело, отослали урну с прахом в Израиль. За остальное мы не беспокоились, потому что отослали ее исключительно надежным людям, которые должны были по нашей глубочайшей просьбе исполнить последнюю волю усопшего. Последнее, что хотелось бы сказать, - это то, что после вышеописанных событий в детских садах и школах нашего города ужесточили правила приема на работу новых сотрудников, в особенности дворников, которых раньше брали туда почти без всяких проверок. Мы все считаем, что это лишнее. Светлой памяти Густава Мюллера. Алексис Андергад ©
|